Александр Житинский "Часы с вариантами (11)
"

Автор | Александр Житинский |
Изд-во | Геликон Плюс |
Таким образом, мне удалось отшить Людмилу Петровну. Как я вскоре узнал, она уволилась из редакции. Но это был лишь первый шаг к восстановлению мира и любви в нашей семье. Я никогда не предполагал, какой это кропотливый и длительный процесс. Мне приходилось думать за двух взрослых людей сразу и еще за свою малолетнюю сестру. Но я отдался этому целиком. Тут важна каждая мелочь. О них так часто забывают в суете будней, думая, что сойдет и так. Но я уже знал по будущему опыту, что не сойдет. Я проводил тонкую воспитательную работу. Я понял, что мои родители, вступив в брак молодыми, не были подготовлены к серьезному душевному труду, каким является строительство семьи. Конечно, мне мешало то, что они принимали меня за малыша, а впрочем, в моем положении были и свои преимущества.
Мне можно было играть в непосредственность. Например, при виде красивой женщины в автобусе я невинно спрашивал папу:
— Правда, наша мама лучше?
Я говорил совершенно искренно. Отец соглашался, сначала неуверенно, но потом со все большим энтузиазмом. Или я предлагал:
— Давай купим маме игрушку!
— Лучше цветы, — говорил папа, а мне только того и нужно было. Мы покупали букетик астр или мимозы, когда наступила весна, и шли домой с чувством, будто сделали что-то хорошее. Мама постепенно оттаивала после истории с машинисткой. Поначалу ей казалось, что отец просто хочет загладить вину, но потом она поняла, что он не хитрит. Любовь нуждается в подтверждении со стороны. Отец находил подтверждение любви у меня — смешно сказать! — пятилетнего мальчика. Я не знаю, для кого он больше старался, — для мамы или для меня. Впрочем, это все равно. Мы были одной семьей, и любовь у нас была общая, как и должно быть в семье.
Воспитательная работа с мамой складывалась труднее. Необходимо было пользоваться более тонкими методами. Я не боялся сфальшивить, ибо делал это, повинуясь той же любви. Впервые за всю жизнь я стал ощущать тепло своих близких, потому что сам стал отдавать им его. Изо всех своих слабеньких сил я старался помогать маме. Я видел ее старой и немощной — там, впереди, потому мне было легко и просто. И я не уставал говорить ей о том, какой у меня умный, красивый и самый лучший на свете папа.
Родители стали жить так, будто боялись расплескать вазу с водой. В доме поселилась чуткая тишина, которая временами взрывалась нашим смехом. Нам стало интересно друг с другом. Перед сном мама и папа желали мне спокойной ночи, и я, лежа в темноте, долго слушал их голоса на кухне. Слов я не разбирал, слышал только интонацию. Так разговаривают внимательные друг к другу люди.
У меня было странное состояние: я чувствовал себя ангелом-хранителем нашей семьи и одновременно семья надежно охраняла меня от невзгод. В прошлом детстве я не испытывал такого чувства, я помню точно. И в то же время не покидало ощущение хрупкости этого счастья, его недолговечности. Я часто плакал по вечерам в темной комнате, зарывшись в подушку. Мне не хотелось становиться взрослым. Взрослым я уже был.
Вскоре я понял, что мама тоже испытывает ощущение хрупкости. Однажды вечером мы остались с нею вдвоем. Папа со Светкой отправились проведать деда в день Советской Армии и Флота, а у меня была ангина. Я лежал с горящими гландами, и мама поила меня чаем с малиной. Она отставила чашку и вдруг прижалась губами к моей пылающей щеке, крепко обняв. Я почувствовал, что мама дрожит.
— Что с тобой, мама?— спросил я.
— Я боюсь за тебя, боюсь... — повторяла она.
— Я скоро поправлюсь, вот увидишь..
— Я не о том, мой мальчик. Ты еще не можешь понять. Я боюсь за тебя вообще. Ты слишком добр.
— Разве можно быть слишком добрым? — спросил я.
— Вот именно, что нельзя. На свете много злого, ты еще узнаешь... Ты беззащитен, потому что добр.
— А разве доброта — это не лучшая защита?
Мама отодвинулась от меня и печально покачала головой:
— Откуда ты такой? Никогда не думала, что сын у меня будет вундеркиндом. Порой мне кажется, что ты все понимаешь...
— Это так и есть, — кивнул я.
— Сынок, не пугай меня. Ты стал каким-то маленьким старичком. Ну, покапризничай, что ли...
— Не бойся, мама, — сказал я.— Я не вундеркинд. Никаких вундеркиндов нет. Просто некоторые дети уже были взрослыми, а их называют вундеркиндами. Они были обыкновенными взрослыми и снова станут ими, когда вырастут.
— Какой сильный у тебя жар, — сказала мама, прикладывая ладонь к моему лбу. — Ты не бредишь, малыш?
— Бредю,— сказал я.
Я поневоле становился центром семьи. Даже Светка, поревновав немного, уверилась в моей гениальности и стала относиться с почтением. Как неотразимо действует гениальность, даже мнимая! Отец, питавший в юности честолюбивые надежды, давно понял, что он — обыкновенный человек не без способностей, которые позволят ему достойно пройти жизненный путь. Но не более. Теперь он переложил надежды на меня и стал одновременно готовить меня к званию чемпиона мира по шахматам, а также к карьере гениального музыканта и поэта. Однажды я написал на двух страничках краткий отчет о путешествии в 2000 год. Я старался писать ученическим почерком. Это было самое трудное. Отец понес листки в редакцию, там ему не поверили. Подумали, что он написал это сам. Отец расстроился, однако это еще более укрепило его в вере. Действительно, на первый взгляд, я проявлял необыкновенные, фантастические способности. А я был просто бывшим взрослым.
Никто вокруг не понимал, что самыми необыкновенными качествами для любого возраста всегда были и будут любовь, доброта, мудрость, а вовсе не умение извлекать звуки из скрипки, составлять фразы или передвигать деревянные фигуры.
Меня это огорчало, я старался не выделяться. Во всяком случае, решительно отказался от всех спецшкол, когда пришло время учиться. Я поступил в ту же школу, где учился когда-то сам и куда ходила моя дочь Даша. Там я снова познакомился со своими будущими друзьями — Максом, Мариной и Толиком. Они были еще совсем несмышлеными.
Огромных трудов стоило смирять свое честолюбие. Мне так легко было удивлять родных, учителей и сверстников, что это грозило превратиться в профессию. Однако я слишком хорошо знал, что плата за это в будущем — слишком высока. Природа не наделила меня особыми способностями, и по мере приближения к юности золотой запас гениальности непременно бы истаял, поскольку был лишь свалившимся с неба жизненным опытом. Я хорошо понимал, сколь велико будет разочарование близких и злорадство дальних, когда я не оправдаю надежды. Особенно волновал меня отец. Второго крушения надежд он не переживет. Необходимо было подготовить его к разочарованиям.
Подготовка к разочарованиям — непременное условие счастья. Мы так любим очаровываться собою и своим будущим, мы настолько необъективны в этом вопросе, что совершенно закономерные преграды, тупики и заминки воспринимаются как несправедливые удары судьбы. Мы слишком много хотим от жизни, забывая, что того же хотят все другие. Но у жизни ограниченный запас счастья. Не стоит стремиться к обладанию большим куском, достаточно уметь наслаждаться малым. Это так ясно становится, когда побродишь по закоулкам собственной судьбы, то и дело натыкаясь на несбывшиеся надежды и мнимые цели. Отец сказал мне:
— Сережа, ты совсем забросил шахматы. Почему?
— Мне неинтересно, — сказал я.
— Напрасно. В твои годы редко кто так играет. Ты мог бы стать гроссмейстером, когда вырастешь.
— Зачем? — спросил я.
— Чтобы стать потом чемпионом мира.
— Зачем? — спросил я.
— Чтобы быть первым в своей сфере деятельности. Чтобы тебя все знали, — сказал отец, понемногу раздражаясь.
— Зачем? — спросил я.
— Чтобы быть независимым! Ездить по свету! Чтобы тебя все любили! — закричал отец.
— А разве меня не любят? — спросил я.
— Кто? — опешил он.
— Ты. Мама. Светка.
— Любим, конечно... Но... этого мало.
— Мне хватит, — сказал я. — Только любите меня, как я вас. Этого хватит на всю жизнь. И еще останется.
— Нет, ты не будешь чемпионом мира, — пробормотал отец. — Ты будешь философом.
А я уже давно был философом. Каждый человек, проживший жизнь, непременно становится философом. Иначе грош ему цена.
Нет, я не претендовал на создание новых философских доктрин. Я говорю о философии в житейском смысле.
Когда спрашивают: «Как сделать так, чтобы мне было хорошо?» — это не философия, а эгоизм. Когда спрашивают: «Как сделать так, чтобы всем было хорошо?»— это тоже не философия, а альтруизм.
Философия начинается тогда, когда человек спрашивает себя: «Как примирить первое со вторым?» Ответ на этот вопрос есть, но я его еще не знаю.
Единственное, чем я с увлечением занимался в новом детстве, была музыка. Мне купили гитару, и я стал ходить в музыкальную школу. Точнее, меня туда водили за ручку — то папа, то мама, то сестра. Я не испытывал унижения. Таковы были условия игры.
К третьему классу я уже сносно играл на гитаре и пел песенки «Битлз» на английском языке, повергая родителей в смущение. В те годы эта музыка еще не была общепризнанной среди взрослых.
В обычной школе я старался быть как все. Но у меня не получалось быть как все. Когда я пытался убедить своих будущих друзей в необходимости жизненной философии, надо мною смеялись. Уроки мне было скучно готовить, потому я иногда не знал, что мы проходим, и по ошибке обнаруживал свои знания за более старшие классы, а это воспринималось как вызов и пижонство. Я изо всех сил старался смотреть на своих сверстников как на детей. Меня стали бить.
Толпа одноклассников, среди которых были и девочки, подстерегала меня в школьном дворе после уроков. Они набрасывались на меня и били портфелями, стараясь попасть по голове. Напрасно я взывал к их разуму — это обходилось мне в несколько лишних ударов.
Я не отвечал им и не жаловался. Это еще больше восстанавливало их против меня.
Жизнь стала довольно невыносимой.
На ноябрьские праздники — мне тогда было уже десять лет — в Неву, как всегда, вошли военные корабли; чтобы участвовать в параде. Дед, преподававший тогда в академии, пригласил нашу семью на прогулку. Мы помчались по Неве на военном катере, оставлявшем белопенный след. Командир по-военному приветствовал деда — он был его бывшим учеником и подчиненным.
Дед сам показал нам крейсер. Здесь было все железным — палуба, пушки, трубы. Наконец мы спустились в кают-компанию, где проходил шефский концерт. Перед моряками выступали пионеры из Дворца культуры имени Ленсовета.
Внезапно дед сказал:
— Сережа, сыграй и спой тоже. Сегодня праздник.
Я понял, что он, как и отец, ревниво следит за моими успехами. Мне подали гитару, ведущий объявил мою фамилию.
— Только не пой по-английски, я тебя прошу, — напутствовал меня дед.
Я оказался на сцене. На меня смотрели матросы в бескозырках. Что же им спеть? Я взял аккорд и начал:
«Темная ночь, только пули свистят по степи, только ветер гудит в проводах, тускло звезды мерцают...»
Мой неокрепший голос звенел, как струна, и гитара вторила ему мягкими переборами. Я видел, как отвернулся дед и запрыгал кадык на его жилистой шее, а у молодых матросов потемнели в печали лица. Именно там, на маленькой эстраде кают-компании, я понял, что песню поют не голосом и даже не сердцем, а всею прожитой жизнью. Моя жизнь была велика и изломана мною самим, потому голос звучал мучительно-искренно, волнуя души.
На «бис» я исполнил «Миллион алых роз». После концерта матросы окружили меня, наперебой прося списать слова. И я вспомнил, что песня эта еще не родилась, она появится позже, почему и вызвала такой интерес.
Растроганный дед повез нас на машине к себе домой, на торжественный обед. По дороге он спросил:
— А что это за песенка про розы, Сережа?
— Слышал где-то, — уклончиво ответил я.
— Наша лучше, — сказал дед, имея в виду «Темную ночь».
В дедовской гостиной, столь знакомой по разным пространствам, был накрыт обеденный стол. На стене висел портрет бабушки в молодости. Мы расселись за столом в чинном молчании, и дед поднял хрустальный бокал с вином.
— Сегодня мать была бы довольна нами, —сказал он, глядя на бабушкин портрет. — В нашем доме мир и покой. Светлая ей память!
И я вдруг представил себе великое множество пространств, в каждом из которых мы жили — в одних лучше, в других хуже, — я попытался вообразить себе этот день во всех вариантах и настроениях как росток будущей жизни в каждом пространстве, ибо любой день, и даже минута, является ростком будущего. Сейчас в нашей семье царили мир и покой, что не значит, что дальше все пойдет гладко, но эту минуту, этот день запомним мы все. В сущности, наше прошлое состоит из мгновений радости и печали, стыда, восторга, унижения, любви. Сейчас было мгновение любви, которое хотелось остановить.
Я выскользнул из-за стола, шепнув маме, что забыл вымыть руки. Но в ванную я не пошел. Я повернул в дедовский кабинет. Там все было как всегда. Этот кабинет, как и часы, был абсолютен, он не менялся в пространствах времени. Я приблизился к письменному столу. Часы лежали там же, рядом с чернильным прибором, придавленные канцелярской скрепкой. Я почувствовал волнение. Вот они, мои удивительные, соблазнительные, мучительные! Я соскучился по ним.
Я щелкнул пальцем по ободку, и часы вылетели из-под скрепки, проскользнули по зеленому сукну стола и полетели по комнате, параллельно полу. Я поймал их и нажал на кнопку замка. Крышка откинулась.
Мне безумно захотелось прыгнуть. Но куда? Зачем? Разве я не убедился уже, что кусочки судьбы не склеиваются в цельную жизнь, а ее надобно прожить без пропусков от начала до конца?
Но желание было сильнее. Я пристрастился летать в пространствах. Я стал пленником часов.
Как всегда, сознание услужливо подсунуло доводы. Целую кучу доводов. В семье установилось спокойствие, даже счастье. Мое постоянное присутствие больше не является необходимым, кроме того, его даже не заметят, ибо я оставляю в каждом пространстве своего двойника. Мне скучно и утомительно дожидаться со своими сверстниками, когда я стану совершеннолетним и дед снова подарит мне часы. Меня колотят в школе. Разве не довод? Я хочу снова стать взрослым!
И вдруг я вспомнил про Марину. Мысль обожгла меня. Как я мог забыть, что, пока я здесь устраиваю счастье семьи, а маленькая Марина поджидает меня с товарищами в школьном дворе, чтобы стукнуть портфелем, там, в будущем, буквально прозябает наша любовь, а потом и вовсе Марина становится женою Толика?!
Хоть разорвись, ей-богу! В каждом варианте какая-нибудь неувязка, или «хвост вытащишь — грива увязнет», как говорил мне много лет вперед один старик в Тюмени, когда я поведал ему о вариантах своей судьбы.
Тем не менее решено. Я лечу туда, к краеугольному камню, к тому валуну, на котором произошло объяснение с Мариной. Там многое определилось. Тот день в комсомольско-молодежном лагере я помнил по минутам, поэтому не составило труда перевести стрелки и, вздохнув, как перед прыжком с вышки, нырнуть в свое будущее.
Мы снова лежали на валуне. Я с удовлетворением рассмотрел свое юношеское тело — будто примерял новую одежду после старой, из которой вырос. С такими мускулами можно бороться за счастье. Лежавшая рядом Марина тоже была непохожа на голенастую девочку из третьего класса.
— Сегодня дискотека будет? — спросила она.
— Дискотека?— повторил я.
Мне дико было слышать это слово после метаний по времени.
— Ну да, дискотека, — сказала она.
— Будет, все будет, — сказал я.
Она повернулась ко мне. В ее взгляде я заметил любопытство.
— Ты какой-то не такой...
— Это правда, — кивнул я, разглядывая ее.
Я старался снова пережить то мгновенье, тот сладкий миг, когда останавливается дыхание и толчки сердца подступают к горлу. Но ничего не происходило. Передо мною была миленькая и глупенькая девочка, в которой только что, полчаса назад, пробудилось женское начало. Сейчас это начало спросонья смотрело на меня, изумляясь.
— А что там, внутри? — спросила она, дотрагиваясь пальчиком до часов, висящих у меня на шее.
Я молча откинул крышку и показал ей циферблат.
— Ого! — сказала она. — Откуда у тебя это?
— Дед подарил, — сказал я.
— Какие легкие, — удивилась она, беря часы в руку. Она наклонилась к моей груди, как тогда, и я почувствовал ее прерывистое жаркое дыхание. Она явно чего-то ждала от меня, продлевая эту паузу, а я смотрел на ее пылающую щеку и завиток волос рядом с ухом, не в силах не то чтобы поцеловать ее, а даже дотронуться. Бесконечная жалость охватила меня — жалость ко всей ее предстоящей жизни, к любовным страданиям, к мукам, с которыми она будет рожать детей; жалость к ее старости и далекой смерти.
— Пойдем? — спросил я, поднимаясь.
— Пойдем, — тряхнула она головой.
И все. И никакого леса, пахнущего дыней, никакой кукушки, обещающей нам годы счастья. Ничего этого не было в этом пространстве, потому что я знал и чувствовал слишком много для своих номинальных шестнадцати лет.
Клянусь, я любил ее по-прежнему, но между нами лежала пропасть моего опыта, которую было не перескочить. Чувство, испытанное мною, скорее было похоже на то, что я испытал в Тюмени, встретившись с Дашей.
И вот тут я окончательно понял, что первая любовь бывает один раз, сколько бы ни прыгать по пространствам.
Короче говоря, и здесь у меня не получилось стать эгоистом; я снова выбрал альтруизм. Всякий пошатавшийся по времени поневоле становится альтруистом.
Вечером была дискотека. Я танцевал с недоумением, неубедительно. Я уже не находил в этом никакого смысла. Медленные танцы мы танцевали с Мариной, причем я ощущал, что она в моей власти, что она ждет от меня действий. Но я оставался корректен и предупредителен, как старый аристократ, танцующий со своей шестнадцатилетней дочерью. Толик вертелся рядом, бросая на нас горячие взгляды.
— Мартын, я Максу скажу, что ты Маринку заклеил, — сказал он, улучив момент.
Я ударил его по лицу. Было гадкое чувство, что я, взрослый человек, бью сопливого щенка. С другой стороны, этот щенок был выше и сильнее меня. Завязалась драка.
Нас пробовали растащить, но Марина вдруг крикнула:
— Не надо! Отойдите от них.
Наши образовали ринг, следя за честностью поединка, а мы с Толиком остервенело бились в нем, как молодые петушки. Впрочем, я был старым петушком.
Я бил его за прошлое, когда он трусливо прятался в толпе, поджидавшей меня для расправы, и за будущее, когда он стал мужем Марины. Выяснилось, что убежденность и духовный опыт значат больше, чем грубая сила. Я побил Толика к удивлению одноклассников.
— Ладно, Мартын! Еще посчитаемся! — прохрипел он, стирая с губы кровь.
Я не стал ему говорить, что он однажды уже посчитался со мною в будущем.
Марина спросила, врачуя мои раны после драки:
— Сережа, ты из-за меня дрался?
— Вот еще! Из-за Максима, — буркнул я.
Кажется, она разочаровалась.
А потом я потратил весь десятый класс, чтобы помирить их с Максом, снова подружить и поддерживать дружбу. Я выращивал их любовь с такой заботливостью, будто они и вправду были моими детьми. Впрочем, я старался и для себя. Я знал, что нам легче будет идти по жизни вместе и что мы никогда не предадим друг друга. А Толик? Мне было его не жалко.
И вот сегодня на календаре — июль 1985 года.
Марина с Максом готовятся поступать на филфак. Наверное, Макс на этот раз поступит. Толик идет в институт советской торговли. Светка уже давно родила племянника Никиту, теперь мне предстоит его воспитывать, потому что я один знаю, в кого он может превратиться. Да и о Петечке надо подумать, чтобы не погряз во всякого рода сомнительных делах.
Мать с отцом на этот раз живут хорошо и дружно. И самое главное, в этом варианте дед не умер, живет, пишет свои мемуары, которые я уже читал. Но что делать мне? Это вопрос вопросов.
У меня есть моя гитара и жизненный опыт всех вариантов, которого нет ни у кого. Чтобы спеть обо всем, что я знаю, не хватит всей новой жизни, которая дана мне теперь как бы в подарок, как добавочное время в футболе, когда в основное время результат не определился. Я перебираю струны, обозреваю варианты судьбы и всех своих двойников, находящихся в разных пространствах. Художнику должны открываться все горизонты жизни одновременно. Я хочу стать художником, хотя понимаю, что одного жизненного опыта, пускай даже причудливого, недостаточно. В сущности, человеку нужна всего одна жизнь, других не надо. Можно все успеть, если распорядиться ею разумно. Потому мне вряд ли снова понадобятся часы. У меня есть мысль — закончив эти записки, пустить часы из окна, с девятого этажа нашего дома, чтобы они плыли над Землей в далекие края и дальние страны, руководимые ветрами и бурями над планетой, пока не попадут в руки кому-нибудь, кто еще раз попытается найти с помощью них свое счастье.
Может быть, ему повезет больше.
1984
< Назад