Александр Житинский "Потерянный дом, или Разговоры с Милордом (3)"

Автор | Александр Житинский |
Изд-во | Геликон Плюс |
Глава 3
Блудный сын
Демилле нашел в кармане десятку, не думая, механически мял ее в руке, смотрел на водителя с надеждой... может быть, поможет, объяснит?.. Водитель грубо вырвал деньги, ушел. Взревел за спиною Демилле мотор, машина развернулась, уехала. Евгений Викторович остался стоять перед ямой с бетонными плитами. Откуда там взялась вода?.. Он ничего не соображал.
Его вывел из оцепенения ровный механический звук, доносившийся со стороны проспекта Благодарности. Демилле повернул голову и увидел две милицейские машины с мигалками. Они приближались к месту катастрофы. «Паспорт!» — крикнул кто-то посторонний в голове Евгения Викторовича, и он принялся в растерянности хлопать себя по карманам, хотя знал точно — паспорта при нем не было. Зачем и почему понадобится паспорт, Демилле сказать бы не мог, но чувствовал — понадобится.
Им овладел испуг. Он вдруг представил себя на месте милиционеров, прибывших расследовать загадочное исчезновение дома. (Целенаправленность, с какою приближались машины ПМГ, не оставляла сомнений: едут расследовать.)
— Дом исчез неизвестно куда. Рядом с фундаментом подозрительный и выпивший субъект без паспорта, без денег, в липком почему-то плаще... А не причастен ли он к беспорядку? Милиция, по всем расчетам Евгения Викторовича, не могла его не арестовать.
— Арестовать? За что?!
— Успокойтесь, милорд! Какие вы, право, англичане, чувствительные к гражданским свободам! Никто не собирался его арестовывать. Могли задержать, вот и все. Не более чем на три часа. Экое дело!
Тем не менее в сознании Демилле, взбудораженном невесть откуда свалившимся несчастьем, очень ясно обозначилось: «Заберут!». Он шмыгнул в сторону, огибая яму, перепрыгнул через низенький заборчик детского сада и, недолго думая, укрылся в бетонной короткой трубе сечением в человеческий рост, то есть почти в человеческий рост, так что стоять в ней Евгению Викторовичу пришлось согнувшись. Труба эта была положена на детской площадке специально для увеселения детей. Если бы в тот миг кто-нибудь увидел Евгения Викторовича, то наверняка заподозрил бы в злом умысле. В самом деле — ночью, на игровой площадке детского садика, в отрезке бетонной трубы неподвижно стоит скрюченный мужчина... А? Каково? Забрать его, и делу конец!
Но Евгения Викторовича, к счастью, никто не видел. Спал ночной сторож детсада (аспирант кафедры теоретической астрофизики Костя Неволяев), спали жильцы окрестных домов, а прибывшая милиция достаточно была отвлекаема кооператором Завадовским и исчезнувшим домом. Демилле слышал доносившиеся оттуда голоса, особенно громко прозвучала фраза: «Здесь был мой дом!», которую выкрикнул высокий мужской голос... Демилле вздрогнул; до него стало по-настоящему доходить, что все случившееся — не шутка, не сон, не галлюцинация — дом исчез! стерт с лица земли! — а сын? а жена?.. «Так тебе и надо!» — вдруг жестко выговорил внутри тот же посторонний голос, который кричал о паспорте. «Допрыгался...» — подумал Демилле уже самостоятельно.
Он дождался, покуда уехала первая машина, а вторая развернулась и юркнула вглубь жилого массива, и только потом вылез из трубы. За оградою детского сада, у края разверстой ямы, виднелась статная фигура милиционера. Он стоял спиной к Евгению Викторовичу. Демилле, чуть пригнувшись, как на поле боя, простреливаемом противником, сделал короткую перебежку за угол детсада, выглянул из-за него и, убедившись, что фигура не изменила ориентации, побежал к заборчику. Перемахнув его, Евгений Викторович благополучно скрылся в ночи среди однообразного ландшафта.
Только-только отдышавшись, он начал соображать, куда идти дальше. Ну, хорошо, от милиции он ушел, но ведь надо где-то переночевать, а точнее, доночевать, потому что дело близилось уже к утру...
— И где же он ночевал? В ночлежке?
— Что такое «ночлежка» в вашем понимании, Учитель?
— Это место, где можно за умеренную плату получить ночлег.
— Браво, милорд! Но у нас нет ночлежек. С ними покончено как с пережитком старого быта, поэтому о ночлежках мы знаем только по пьесе Горького «На дне».
— Где же ночуют у вас бездомные?
— У нас нет и бездомных... Правда, случается, что тот или иной человек оказывается временно бездомным. В чужом городе, когда не удалось устроиться в гостиницу... или жена выгнала... или пьян и не можешь найти дороги домой... или просто тоска, хоть волком вой, и хочется опуститься на самое дно (как у Горького, милорд) — и вот тогда возможны следующие варианты, исключая, разумеется, родственников и знакомых:
1) вокзалы; это ночлежки бесплатные, но неудобные — жесткие скамейки — того и гляди, что-нибудь уворуют, да и милиция гоняет... официально в залах ожидания можно ожидать сидя, но не лежа;
2) ночлег у проститутки («Фи! Как грязно! Неужели у вас развита проституция?» — «Профессиональной проституции нет, но есть любительницы, которые за выпивку или небольшую плату могут предоставить в распоряжение свою комнату вместе с собою. Удовольствие, правда, грозит „чреватостью в последствиях“, как выразился один театровед, получивший подобное предложение на Лиговке в районе полуночи». — «Что он имел в виду?» — «Вероятно, ограбление, или венерическую болезнь, или то и другое вместе».);
3) вытрезвитель — это дорогое развлечение. Его могут позволить себе люди обеспеченные, крепко стоящие на ногах (фигурально, но не буквально), имеющие к тому же дефицитную специальность — токари, фрезеровщики, металлурги, слесари... Дело в том, милорд, что каждый ночлег в вытрезвителе обставляется, помимо платы за обслуживание, рядом неприятных формальностей: штрафом за антиобщественное поведение, сообщением на работу ночующего с последующей проработкой и прочим, поэтому интеллигентам лучше там не ночевать — их могут вышибить с работы. А рабочим легче... У нас не хватает рабочих, милорд, это серьезная экономическая проблема. Неудивительно, что им стараются создать условия получше.
Как видите, выбор невелик, а удобства сомнительны. Вот почему Евгений Викторович и думать не стал про все эти вещи, спешно прикидывая другие варианты: к приятелям — неудобно... В мастерскую, от которой имелся ключ, — не хочется смертельно... Да и как доедешь? Трамваи не ходят, а денег на такси нет.
Пока Евгений Викторович размышлял, ноги сами несли его по проспекту Благодарности мимо темных окон домов. На всем проспекте горели два-три окна где-то высоко и далеко — свет забыли погасить, что ли?
Он вдруг понял, что идет к маме, к ее дому, где не был давно, месяца четыре. И с самого начала, когда, убежав от милиции, он начал перебирать варианты ночлега, ноги уже несли его туда, в старую квартиру родителей, где прошло его детство и где после смерти отца жили мать Евгения Викторовича и его сестра со своим семейством.
Поняв это, Демилле поморщился — ему трудно было бывать у матери. Упреки совести долго не давали потом покоя, будто в чем-то он был виноват перед нею — да и в самом деле был! — разве свободен кто-нибудь от вины перед матерью? Где, как не там, можно преклонить голову, и покаяться, и попросить прощения, зная, что будешь прощен, и вернуть на миг незабываемый запах детства?
— В сущности, мы никогда не порываем с детством, милорд, и как величайшее счастье воспринимаем всякое настоящее в него возвращение... Не то, знаете, когда ребячливость нападает... нет, тут другое...
— Я знаю, о чем вы говорите.
— Это бывает только наедине с собою. Чаще всего у зеркала, когда с отвращением смотришь на свое взрослое лицо и вдруг стираешь его, как ненужную маску, и подмигиваешь себе — десятилетнему: «Здорово мы дурачим взрослых?». Удивительно, но понятие «взрослый» по отношению к каким-то людям сохраняется всю жизнь.
— Но если это так, если они взрослые, то кто же мы?
— Дети, милорд!
Демилле заметил впереди огонек и прибавил шагу. Он наискось пересек улицу и оказался перед железной загородкой, за которой ровными рядами стояли накрытые брезентом автомобили. Это была стоянка личных автомашин. У закрытых ворот лепилась будочка, из маленького окошка которой выбивался свет. Демилле приблизился к окошку и осторожно заглянул в него.
В будочке он увидел молодого человека с бородкой, в красной с синим синтетической куртке, усыпанной белыми пятиконечными звездами. Бородка заострялась вниз клинышком, на голове молодого человека топорщилась петушиным гребешком вязаная шапочка с надписью на ней «LAHTI», из-под шапочки выбивались пучки черных жестких волос.
Молодой человек сидел в старом, с продранною обшивкою кресле, положив ноги на прикрепленный к стене будочки низкий столик, где под стеклом виднелся календарь, какие-то таблицы и бумажки. В руках у незнакомца была газета — как удалось установить Евгению Викторовичу, читавшему по-французски, — парижская «Фигаро».
Демилле легонько кашлянул, чтобы привлечь к себе внимание. Молодой человек сложил газету, поднялся с кресла и распахнул дверь будочки наружу. Щурясь и привыкая глазами к темноте, он замер в дверях. Наконец он увидел Демилле, выставил бородку вперед и произнес учтиво:
— Что вам угодно?
— Воды... — прошептал Демилле первое, что пришло в голову. — У вас попить не найдется?
— Прошу вас, — еще более учтиво ответил хозяин, распахивая железную калитку в ограде и приглашая Демилле войти. Евгений Викторович последовал приглашению. Хозяин запер калитку и тем же предупредительным жестом направил гостя в будочку.
— Садитесь... Вам воды или, может быть, желаете выпить? — сказал молодой человек, когда Демилле уселся на табуретку, втиснутую между краем столика и стеною.
— Я не... А впрочем... — Демилле запутался.
Хозяин изогнулся и вытянул из-за спинки кресла наполовину опорожненную бутылку «Каберне». Не говоря более ни слова, он извлек откуда-то стакан и чашку с отбитой ручкой, а затем разлил вино.
— Будем знакомы, — сказал он, приподнимая чашку за крохотный отросток ручки и глядя в глаза Евгению Викторовичу. — Борис Каретников.
— Евгений, — кивнул Демилле, приподымая стакан.
Фамилию свою Евгений Викторович называть не любил, во избежание недоразумений: как? простите, не расслышал?.. Демилев? Деми... что? и т. п.
Они выпили. Каретников, несмотря на то, что пил из чашки, да еще с обломком вместо ручки, держался исключительно элегантно и современно, на столике французская газета — курточка-то по виду американская! — меньше всего к ночному знакомцу подходило слово «сторож», хотя он был именно им.
Не зная, о чем бы потолковать с молодым человеком, Демилле задал довольно дурацкий вопрос:
— У вас здесь машина стоит?
— Разве я похож на человека, у которого может быть личный автомобиль? — возразил Каретников. — Я просто имею честь охранять эту стоянку.
— Странно... — пробормотал Демилле. — Я никак не мог предположить... Эта газета, — он указал на «Фигаро», отчего Каретников сразу приободрился и выпятил слегка грудь.
— Странно, вы говорите? — начал он с риторического вопроса. — Действительно, странно, когда человек, владеющий пятью иностранными языками, из них тремя — в совершенстве, работает ночным сторожем. Вы это хотели сказать?
— М-мм, — Демилле пожал плечами, ибо ничего такого сказать не хотел.
А в Каретникове будто открылся клапан (один из тех, милорд), а может быть, душа в ночных бдениях истосковалась по собеседнику, но он сразу высыпал на Демилле пригоршню круглых, хорошо обкатанных слов, из которых явствовало, что Каретников — не просто ночной сторож, а ночной сторож из принципиальных соображений, поскольку не в силах найти работу, где мог бы применить знание всех пяти языков (один из них был турецкий), а размениваться на меньшее количество языков ему не хотелось. На этой почве у Бориса Каретникова наметились разногласия с системой.
— С какой системой?
— О, вы задали сложный вопрос, милорд. Он требует анализа.
Не успеваем мы переступить порог этого лучшего из миров, как сталкиваемся с огромным количеством систем, которые по отношению к нам являются внутренними, внешними или умозрительными.
Классификация моя, милорд!
...Например, сердечно-сосудистая система нашего тела есть система внутренняя, тогда как система пивных ларьков Петроградской стороны, из которой — я говорю и о системе, и о стороне — несколько часов назад был буквально вырван один элемент с честнейшей тетей Зоей, есть система внешняя. Это каждому понятно. Но что такое система умозрительная?
Под умозрительной системой я понимаю плод усилий нашего разума, стремящегося связать воедино набор внешне разнородных предметов, фактов или явлений с тем, чтобы вывести общие свойства этого набора и, окрестив последний системой, попытаться предсказать или исследовать законы, ею управляющие. В памяти сразу же всплывает Периодическая система элементов Менделеева, существующая лишь в нашем воображении, равно как и система единиц измерения физических величин, и системы стихосложения, и философские системы, и система «дубль-ве», и денежная система (уж она-то наверняка существует только в нашем воображении!), и новая система планирования и экономического стимулирования, и даже система «счастливых» трамвайных билетов.
Все это системы умозрительные.
И лишь одна система никак не укладывается в рамки моей классификации, которой суждено сыграть выдающуюся роль в науке и перевернуть взгляды философов, поэтов и системотехников. Она является одновременно внутренней, внешней и умозрительной.
Эта система — государственная.
— Тсс! Да вы что?.. В своем уме? Нет, если так будет продолжаться, то я слагаю с себя... Зачем мне лишние неприятности? Мне и так досталось в свое время! Я хочу дожить свое бессмертие спокойно.
— Да вы никак испугались, милорд?
— Ни капельки! Однако должен вам напомнить, сударь, что я никогда не затрагивал королевской власти. Всякая власть — от Бога. Мне хватало ослов поблизости — стоило лишь протянуть руку, и я натыкался на уши. Но зачем же трогать королеву?
— При чем здесь королева?
— Ах, вы меня прекрасно понимаете...
— Допустим... Но разве я сказал что-либо предосудительное о государственной системе? Я даже не назвал конкретное государство.
— Не считайте меня идиотом. Вы что, живете на Канарских островах? Или в республике Чад? Или в Новой Каледонии?.. Вы живете здесь, и каждое ваше слово насчет любого государства — даже Лапуту, даже Бризании — будет отнесено сюда.
— Но я, ей-богу, ничего плохого еще не сказал.
— Как вы любите, сударь, прикидываться простачком! Вы уже сказали, что государственная система является одновременно внутренней, внешней и умозрительной. Даже если вы этим ограничитесь, то, предоставив любому разумному человеку право поразмыслить над вашим определением, вы неминуемо натолкнете его на вывод о том, что:
а) государственная система является внешней, потому что противостоит индивидууму и подавляет его свободу;
б) она является внутренней, потому что страх перед государственной машиной заложен на уровне инстинкта;
в) наконец, она умозрительна, потому что не отражает ничего реального, потому что она — фикция, игра воображения, к тому же — не нашего.
Вам достаточно?
— Достаточно, милорд. Я поражен вашей казуистикой. Таким способом можно извратить любое суждение.
— Дорогой мой, я старше вас на двести с лишним лет... Не трогайте государство, прошу вас. Что у вас — мало забот помимо него? Я вам больше скажу: литература не для этого... Свифт мне недавно признался: «На кой черт я воевал с государством? У меня был прекрасный парень — этот Гулливер, — а я, вместо того чтобы дать ему насладиться жизнью, любовью и детьми, заставил беднягу таскаться по разным Лилипутиям, Бробдингнегам и Лапуту, описывать их государственность и показывать фиги доброй старой Англии. Зачем? Ничего не понимаю!» Так сказал мне Свифт.
Друг мой, плюньте на государство!
— Ох, мистер Стерн, как бы оно не плюнуло на меня!.. Но все же я, боясь показаться назойливым, объяснюсь по поводу тройственной природы государственной системы...
— Ну, как знаете. Я вас предупредил.
— Итак, государственная система безусловно является внешней по отношению к отдельному человеку. Ее установили без него, не спрашивая его и не интересуясь, как она ему понравится. Для отдельного гражданина государственная система — такая же объективная данность, как гора Джомолунгма (или Монблан — это чуточку ближе к вам, милорд).
Но она же является внутренней, потому что государственность впитывается с молоком матери. Однако я решительно не приемлю тезис о страхе. Внутреннее чувство от заложенной в нас государственной системы значительно сложнее. Это и восторг, и гордость, и уверенность (совокупность чего называют патриотизмом — не совсем, впрочем, правильно); и обида, и страх, и недоумение (это чаще всего именуется обывательским брюзжанием); и горечь, и стыд, и умиление, и надежда видеть свое государство сильным и сплоченным; и отчаяние.
Внутренняя государственная система стала как бы частью нашей нервной системы — и значительной! Мы так тонко чувствуем, что можно и чего нельзя в нашем государстве, что иностранцы, милорд, изумляются! Чувство это принадлежит к разряду безошибочных.
Я предлагаю мысленный эксперимент. Нужно подойти к первому попавшемуся прохожему и прочитать ему страницу текста (прозы, поэзии, публицистики), после чего спросить: возможно ли это опубликовать в нашей прессе? Ответ будет правильный, я готов побиться об заклад.
— Что же это доказывает?
— А это доказывает, милорд, что мы все мыслим государственно, мы легко становимся на точку зрения государства, мы знаем, как оно относится к той или иной проблеме. Внутренний цензор, о котором так любят рассуждать господа литераторы, на самом деле не является их собственностью. Он сидит в каждом из нас. Мы отлично знаем, что следует говорить на трибуне, а что можно сказать в семейном кругу. Мы возмущаемся писанными под копирку выступлениями трудящихся по телевидению, но позови нас туда завтра, вложи в руки текст и поставь перед камерой, — и мы с искренним чувством прочитаем его в микрофон, потому что станем в тот момент частицей системы.
— Я что-то никак не пойму, куда вы гнете...
— А никуда! Я пытаюсь разобраться в сложном чувстве внутренней государственности. Упаси меня Боже от фиг в кармане или еще где! К сожалению, игривый тон все губит. Я уже объяснял, что не умею казаться серьезным. Я всегда шучу... дошучиваюсь... перешучиваю... Но никогда не отшучиваюсь, милорд! Попробуйте отшутиться от столь важной вещи, как отношение к системе!
Есть такое изречение: «Каждый народ заслуживает своего правительства». Кажется, выдумали французы. («Да, уж они выдумщики...» — «Что вы сказали?» — «Ничего, это я так...») Я бы сказал, что каждый народ заслуживает своей государственности. По-моему, это глубже, как вы считаете? Государственность является как бы одной из черт национального характера, а следовательно, не государственный строй накладывает отпечаток на нервную систему граждан, а наоборот — нервная система народа определяет существующий государственный строй.
— Гм... У вас есть философы-профессионалы?
— Навалом, милорд.
— Предвкушаю их удовольствие. Для них ваши рассуждения — лакомое блюдо. Я уже слышу хрупанье, с которым вас сожрут.
— Что ж делать? Возможно, я думаю неправильно, но я думаю именно так.
Ну, и последнее — насчет умозрительности государственной системы. Тут вы, милорд, совсем ошибаетесь. Я просто имел в виду то, что у каждого гражданина имеется в голове проект идеального устройства нашего государства (мы вообще очень лично относимся к государству, вы заметили?), причем все проекты не совпадают. Посему и сама система приобретает некий умозрительный аспект. Мы тратим на обсуждение проектов уйму времени, собираясь в дружеском кругу.
— И помогает?
— Да, милорд, это успокаивает!
...Из всего вышесказанного с неизбежностью вытекает, что у Бориса Каретникова, к которому мы наконец вернулись, наметились разногласия с государственной системой, а так как она (мы это установили) является частью нервной системы, то и с последней тоже. Каретников, будучи по природе человеком неплохим, но чуточку амбициозным, посчитал во всех своих бедах виновной систему и перенес на нее обиду и гнев. С нервами у него становилось все хуже. Он хотел ближних обратить в свою веру, которой у него, по сути, не было. И глухое, неясное понимание того, что веры-то нет, а есть лишь обида, делало его еще обиженнее.
Демилле всего этого не знал. Он отметил внешнее: молодой, интеллигентный с виду молодой человек, владеющий языками, работает сторожем на автостоянке. Евгений Викторович не любил анализировать, да и не до того ему было сейчас! Поэтому, обеспокоенный прежде всего своими несчастьями, он слабо прореагировал на излияния Каретникова, то есть не выразил должного возмущения системой, и Каретников обиженно примолк.
— А скажите, — начал Евгений Викторович после паузы, — вы не заметили нынешней ночью ничего необычного?
— В каком смысле? — насторожился Каретников.
— Шума какого-нибудь, грохота...
— Да что же случилось! Объясните! — нервно воскликнул сторож.
— Понимаете, — сказал Демилле, неловко разводя руками, ибо мешал столик, так что получилось — разводя кистями рук... — Понимаете, у меня исчез дом...
— Как? — воскликнул Каретников в волнении.
— Я приехал, а его нет. Остался один фундамент. Все оборвано, выломано... Но следов никаких — ни кирпичей, ни мусора. Не подумайте, что я пьян. Я могу показать место.
— Ну вот! Делают что хотят! — с горестной удалью вскричал Каретников, хлопая себя ладонью по джинсам.
— Кто делает? — не понял Демилле. — Вы что-нибудь знаете?
— Кто же может делать? Они!.. И вас даже не предупредили?
— О чем?
— О том, что дом собираются сносить в связи с Олимпиадой?
Демилле диковато взглянул на собеседника.
— Почему... Олимпиада? — пробормотал он.
— Ну, вы же знаете все эти олимпийские прожекты. Олимпийский год — не только для олимпийцев! — сострил Каретников.
— Да не похоже на снос... — с сомнением сказал Демилле. — Очень чисто вокруг.
— Значит, Министерство обороны, — заключил Каретников. — Пригнали полк солдат и расчистили за час.
— А жильцов?
— Эвакуировали. Когда военным нужно, они это могут.
— Вы думаете... — растерялся Демилле.
— Я убежден.
— Но почему тогда не выставили охрану? Не оградили?
— Вы же знаете, как у нас все делается! — с иронией парировал Каретников.
— Что же теперь? — совсем сник Евгений Викторович.
Ему не приходила в голову мысль, что исчезновение (уничтожение?) дома могло быть государственной акцией. По правде сказать, у него вообще еще не было никакой версии. Эта была первой.
— Нужно бороться, — сказал Каретников. — Я дам вам телефон. Позвоните туда, расскажите о своей беде. Он наклонился над столиком, быстро черкнул на клочке «Фигаро», оторванном для этой цели, два телефона; под одним написал свою фамилию, а под другим — «Арнольд Валентинович Безич».
— Позвоните Арнольду Валентиновичу, он скажет, что делать. Потом позвоните мне.
— Спасибо, — сказал Демилле, принимая бумажку.
— Я могу оставить вас здесь, — предложил Каретников. — Вам ведь негде ночевать, вы устали...
— Нет-нет! — быстро возразил Демилле. — Я пойду к маме. У меня мама, знаете, не очень далеко...
Он словно оправдывался, но желание поскорей уйти из будочки было весьма сильным. Евгений Викторович откланялся, бормоча слова благодарности, вышел за калитку и снова пустился в дорогу, провожаемый долгим, озабоченным взглядом Каретникова.
Он вышел к лесопарку, отделявшему новый район от районов старой застройки. Лесопарк, по слухам, был небезопасен в ночное время, но сейчас Демилле даже не подумал об этом, а зашагал напрямик по дорожке, которая вскоре вывела его на центральную аллею, где стояли окрашенные в белую краску садовые скамейки.
Аллея была прямой, как стрела, и строго над нею, в дальнем ее конце, обозначенном четким контуром деревьев слева и справа, висела красная тяжелая луна. Демилле быстрым шагом приближался к ней по аллее — размахивал руками, часто дышал, бормотал что-то под нос, — вдруг уселся на скамейку... Лихорадочно роясь в карманах, он извлек из них все, что там было, и стал рассматривать свое богатство в тусклом багровом свете луны. Он решил проверить, с чем же остался?
Проверка дала следующие результаты:
1) денег — 26 копеек;
2) связка ключей от квартиры (своей);
3) ключ от мастерской (чужой);
4) записная книжка с несколькими вложенными в нее бумажками, в том числе обрывком «Фигаро»;
5) зубочистка;
6) носовой платок;
7) пуговица от плаща (оторванная);
8) полиэтиленовая пробка от винной бутылки (надрезанная);
9) карамель «Мятная».
Евгений Викторович, вздохнув, сунул в рот карамель, а пробку выбросил, чем уменьшил свое достояние на две единицы. Он опять рассовал оставшееся по карманам и побрел по направлению к луне уже медленнее, перекатывая во рту мятную конфету. Она легонько постукивала о зубы.
«Ничего, — подумал он. — Не может быть, чтобы дом исчез бесследно. Этого не допустят. (Кто не допустит?) Видимо, простое недоразумение. (Хороши недоразумения!) Поживем — увидим!»
Он вышел из парка, пересек проспект и оказался на улочке, где прошло его детство. Здесь стояли трехэтажные домики странной архитектуры, выстроенные сразу же после войны пленными немцами. Они были выкрашены в желтый цвет. В одном из таких домиков и получил в сорок седьмом году две двухкомнатные квартирки профессор Первого медицинского института Виктор Евгеньевич Демилле с семьею: женой Анастасией Федоровной, сыновьями Евгением (семи лет), Федором (трех лет) и грудной дочерью Любашей. Квартиры объединили в одну — получилась пятикомнатная за счет маленькой кухни второй квартиры (там жила домработница Наташа), — стали жить... И прожили тридцать лет до смерти Виктора Евгеньевича и еще три года после.
Евгений Викторович не жил здесь уже десять лет, с момента постройки нашего кооперативного дома, и бывал нечасто, в особенности после смерти отца. Каждый раз улочка с причудливыми «немецкими» домами казалась ему игрушечной, и каждый раз он отмечал пропажу чего-нибудь из детства: там заделали дыру в подвал, где они с братом любили прятаться во время мальчишечьих игр, здесь спилили старый тополь, в ветвях которого сиживал он мальчишкой, рассматривая окрестности и слегка задыхаясь от гордости и опасности; нет уже и деревянного дома с мезонином, хозяин которого, по слухам, имел бумагу от самого Ленина, чтобы дом не сносить. Все равно снесли, а взамен ничего не построили, остались лишь обросшие мхом камни фундамента.
Проходя мимо них, Демилле вспомнил Ивана Игнатьевича, хозяина дома, бывшего конармейца, — тот еще был жив после войны; вспомнил пыльную теплую комнатку в мезонине, куда Иван Игнатьевич пускал его мастерить. Маленький Женя клеил в мезонине дом из спичек — тщательное фантастическое сооружение, — а хозяин поднимался, кряхтя, по крутым ступенькам, сидел в углу, дымил папиросой. Это происходило только летом, в каникулы. Вероятно, потому, что зимой мезонин не отапливался, и спичечный дом дожидался своего строителя долгими снежными месяцами.
Где он, спичечный дом? Где дом с мезонином?.. Ушли в небытие.
Демилле взошел на высокое, с перилами, крыльцо материнского дома, отворил дверь с тугою пружиной и, подталкиваемый ею, скользнул в подъезд. Там было темно. Он поднялся на второй этаж и тихо постучал в одну из дверей родительской квартиры (вторая давно была заколочена).
И сразу же на стук отозвался изнутри легкий шорох, будто его ждали, и голос матери тревожно спросил:
— Кто здесь?
— Мама, это я... Женя... — сказал Демилле хрипло.
Мать тихо охнула за дверью, звякнула дверная цепочка, щелкнул замок. Дверь отворилась, и Евгений Викторович увидел мать в халате поверх ночной рубашки. Седые волосы были всклокочены, мать глядела на сына снизу вверх широко раскрытыми от волнения глазами. Он сделал шаг ей навстречу и поспешно проговорил, обнимая:
— Не волнуйся, не волнуйся... все в порядке!
— Жеша, что случилось? — спросила она, отступая.
— Ключ от дома забыл... Не хотел будить, задержался... — скороговоркой врал Евгений Викторович, пряча глаза и стягивая плащ.
Связка ключей, как нарочно, зазвенела в кармане, но мать не расслышала, поверила.
— Жеша, ну когда это кончится! — шепотом, с горестной интонацией начала она. — Ириша волнуется, Егорушка плачет... Когда ты перебесишься, сорок лет уже... — а сама подталкивала его в кухню, к теплу, к еде.
— Ничего, ничего... — по привычке шептал Демилле и по привычке шел в кухню, к еде, к теплу.
— Я всю ночь не спала, как знала... Который час-то теперь? — уже успокоившись, шептала Анастасия Федоровна — бабушка Анастасия, как звали ее дети и внуки уже добрых десять лет.
Демилле взглянул на ходики с кукушкой, висевшие на стене в кухне. Они показывали почти половину седьмого. Евгений Викторович сел за стол, вытянул перед собою руки. Мать уже ставила на плиту чайник, разогревала кастрюльку с мясом. Внезапно распахнулась маленькая дверца часов, из нее выпорхнула кукушка и, щелкнув деревянными крылышками, громко пропела: «Ку-ку!». Дверца со стуком захлопнулась.
И словно по сигналу кукушки в кухню проникло босое существо ростом с табуретку, в длинной, до пят, ночной фланелевой рубашке, слегка сопливое, с черными, блестящими, как маслины, глазами и прямыми жесткими волосами. Личико было плоское и скуластое, с матовым оттенком кожи, притом — презабавнейшее, будто существо только что вынули из мультфильма.
— Ах, ты, Господи! Хуанчик проснулся! — всплеснула руками бабушка Анастасия.